В 2011 г. была опубликована книга Альфреда Степана и Хуана Линца «Создание государств-наций. Индия и другие многонациональные демократии», в которой авторы рассуждали о модели государства-нации[1]. Они противопоставили её модели нации-государства, которая считалась (а многими считается до сих пор) единственно возможной формой современного демократического государства.
Авторы определяли свою главную задачу как расширение и усложнение пространства концептуальных размышлений о возможных моделях демократической политии. Работа над книгой стала логичным продолжением их многолетних сравнительных исследований федерализма. Среди них есть и очень важная для наших последующих рассуждений статья Степана о федерализме в России, опубликованная в далёком уже 2000 году[2].
Оппозиция нации-государства и государства-нации, заимствованная у Степана и Линца, появилась в российском интеллектуальном ландшафте довольно давно, отчасти благодаря моей полемике с исследованием Альфреда Степана о государственном строительстве на Украине[3]. Действительно, оппозиция моделей оказалась полезна, чтобы преодолеть довольно характерные для разных сегментов нашего интеллектуального пространства (в лучшем случае бесплодные, в худшем – вредные) поиски пути к русскому или российскому нации-государству как к вожделенной норме. Суть оппозиции в том, что модель нации-государства реализуема, когда на данной территории проживает только одна общность, мобилизованная через территориально укоренённую национальную идентичность, а другие группы согласны считать себя меньшинствами в рамках данного государства. Но если на территории государства проживает две (или более) группы, территориально укоренённые и мобилизованные как нации (то есть воспринимающие часть территории государства как свою национальную территорию), попытка воплощения модели нации-государства чревата масштабным, вполне вероятно насильственным, конфликтом. В Российской Федерации с её более чем 20 автономными этнотерриториальными образованиями (республиками и округами), опирающимися на десятилетия соответствующей советской традиции, модель нации-государства нереализуема.
Возможный выход в похожих ситуациях, по мнению Степана и Линца, состоит в создании государства-нации. Лояльность в нём достигается не через утверждение единой культурной нормы и идентичности, как в нации-государстве, а через признание множественности национальных идентичностей и государственное покровительство ей как норме. В этих случаях государство признаёт более чем одну культурную, даже национальную идентичность и оказывает им институциональную поддержку, допускает более чем один государственный язык, позволяет автономистским партиям участвовать в формировании правительства в регионах и центре. Для этого создаются асимметричные федерации, внедряются практики консоциативной демократии[4].
Задача – создать у разных «наций» государства лояльность по отношению к нему на институциональной и политической основе, хотя полития не совпадает с различающимися культурными демосами.
Государство-нацию можно считать альтернативным вариантом, но это не означает, что он единственно возможен и непременно работает в российском случае. Сами Степан и Линц не считают Россию примером «государства-нации», в их книге наша страна упомянута лишь однажды походя. Поэтому стоит подробнее рассмотреть статью Степана, специально посвящённую проблемам российского федерализма.
Конструирование федерализма
Он начинает её с утверждения, что Россия не является федеративной структурой в строгом смысле. Степан ссылается на формулировку Роберта Даля, согласно которой федерация – система, в которой отдельные вопросы находятся исключительно в компетенции тех или иных местных структур – кантонов, штатов или провинций. Эти исключительные компетенции определяются конституцией, как и перечень тем, относящихся исключительно к компетенции центра. При таком определении федерацией может быть только демократия[5]. Модели нации-государства и государства-нации интересуют их авторов прежде всего именно с точки зрения создания условий для демократии. На момент публикации статьи в 2000 г. Степан оценивал ситуацию в России в лучшем случае как пограничную с точки зрения соответствия демократическим критериям.
Сравнивая Россию со сложившимися демократическими федерациями, Степан отмечал ряд особенностей, которые делали задачу построения здесь подобного государственного устройства более трудной, чем где бы то ни было (с. 136). Испания, Индия и Бельгия были унитарными государствами, прежде чем стать демократическими федерациями, в России же имеется солидное наследие недемократического советского этнотерриториального федерализма. Оно затрудняет создание и нации-государства, и демократической федерации (с. 137). Более того, СССР на заключительном этапе истории был единственной в мире двухуровневой федерацией (Югославия перестала быть таковой после изменения статуса Косово). Советская федеративная система сочеталась с высоко централизованной системой партийного контроля.
Из известных демократических федераций только Германия имела в прошлом период тоталитаризма – значительно более короткий, чем СССР. Однако в Германии не было периода «дефляции государства», характерного для России 1990-х гг., немецкий тоталитарный режим сменился иностранной оккупацией. Оккупационные власти по-новому расчертили федеральные земли, так что Пруссия вообще исчезла с карты. Кроме того, в Германии имелся опыт существования представительных институтов, выборов и правового государства, в то время как в России нет демократической (практической, живой, а не выдуманной в лице новгородского вече) традиции. Кроме названия, Государственную Думу Российской Федерации мало что связывает с Государственной Думой 1906–1917 гг., а городское самоуправление выглядит сегодня ещё менее демократичным, чем 25 лет назад, когда Степан писал свою статью, и совсем далёким от традиций городского самоуправления дореволюционной России.
Степан, вслед за Уильямом Рикёром, различает три сценария формирования федерации – «объединение», «сохранение» и «собирание». В первом случае прежде независимые политии добровольно объединяются, во втором централизованная полития, испытывающая внутреннее напряжение, преобразуется в федерацию, как Испания после Франко. Собирание же большевиками земель бывшей империи в СССР было во многом насильственным процессом, что, переплетаясь с памятью об имперском завоевании Казани или Кавказа (с. 139), дополнительно усложняло задачу построения федерации[6].
Анализируя институты российского федерализма в 2000 г., Степан показал, что дисфункция и имитационный характер советских федеративных институтов усугубились в ходе перестроечной борьбы союзного и российского руководства и распада СССР, а также в период ослабления центральной власти и «парада суверенитетов» автономных республик (первая декада постсоветской истории).
Многонациональные федеративные системы обычно сконструированы так, чтобы меньшинство в масштабах страны составляло большинство в субъекте федерации. Это, конечно, сразу ставит вопрос о защите прав жителей субъектов федерации, которые не принадлежат к региональному большинству. В России вопрос о гражданском равноправии осложнён тем, что на унаследованную от советского периода систему «насилия, смешанного с автономией» наложилась Конституция 1993 г., сочетающаяся с неконституционными договорами, которые президент РФ Борис Ельцин заключал с некоторыми президентами республик. В 1990-е гг. в России, по подсчётам Степана, заключено 46 неконституционных двусторонних соглашений, подписанных главой российской исполнительной власти и главами исполнительной власти субъектов федерации, которые не были утверждены или хотя бы обсуждены российским парламентом.
Степан отмечает, что асимметричные федерации, основанные на этнотерриториальном принципе, обычно порождают большую внутреннюю напряжённость. Дополнительным отягощением служит тот факт, что лишь в менее чем половине этнотерриториальных автономий России титульные нации составляют большинство (c. 150). На референдуме в декабре 1993 г. в девяти национальных автономиях граждане проголосовали против Конституции РФ, а ещё в шести явка составила менее половины имеющих право голоса. С учётом того, что многие субъекты федерации приняли собственные конституции, во многом противоречившие федеральной, единого правового пространства в России в 1990-е гг. не было. Существенный путь по устранению этой фрагментации, пройденный в ХХI веке, стал возможен благодаря давлению Центра (в той мере, в которой Центр мог себе это позволить в каждом конкретном месте и в конкретное время).
Степан уделяет особое внимание институтам, возникшим в постсоветской России, в частности Совету Федерации (СФ). Он отмечает крайне высокую (сравнимую только с американской) неравномерность репрезентации населения, когда регионы с сотнями тысяч жителей представлены в СФ теми же двумя сенаторами, как и многомиллионные субъекты. Большинство таких малонаселённых регионов – этнотерриториальные автономии. Реальная федерация, по мнению Степана, подразумевала бы другую Конституцию, которая существенно сократила бы номинальные прерогативы этнотерриториальных автономий. Демократически сделать это очень трудно, поскольку Конституция 1993 г. предусматривала, что такие изменения должны быть поддержаны тремя четвертями Совета Федерации. С тех пор формальные полномочия СФ остались прежними, но радикально изменился механизм формирования этого органа, члены которого номинируются президентом и главами регионов.
Таким образом, квазифедеративные институты зачастую представляют собой не «спящие» очаги демократии, а скорее препятствия для развития демократических институтов и практик.
Отметив, что демократические федерации более зависят от прошлой траектории развития (path dependent), чем унитарные государства, Степан повторил, что в России задача формирования демократической федерации более сложна, чем в какой-либо из уже сложившихся федераций (с. 165). Осторожно высказываясь о возможных сценариях для России, Степан использовал понятие federacy, для которого я затрудняюсь подобрать удачный русский эквивалент: «Federacy – это унитарное государство, которое включает в себя одну или более самоуправляющихся автономных областей, и отличается от федерации тем, что конституционная структура государства остаётся унитарной, но содержит некоторые федералистские принципы»[7].
Это рассуждение Степана имеет, как мне представляется, важное достоинство – оно указывает, что принцип организации власти, наиболее подходящий для России с учётом её исторического развития, – унитарное государство. Но у него есть и слабые стороны. Во-первых, все примеры, на которые ссылается Степан как на осуществление принципа federacy, описывают именно единичные исключения из общего унитарного принципа, и мало напоминают ситуацию с многочисленными этнотерриториальными автономиями. Во-вторых, Степан не предлагает внятного описания траектории, по которой Россия последних лет правления Бориса Ельцина могла бы превратиться в унитарное государство с элементами федерализма (если считать такое определение приблизительным переводом понятия federacy).
По прошествии лет сегодня очевидно, что понятие federacy как ещё одна, третья модель государственного устройства не привлекло большого внимания и поддержки исследователей, а к России его заведомо трудно применить. Согласимся с диагнозом Степана, что утверждение здесь моделей нации-государства или государства-нации в обозримом будущем невозможно. За четверть века, прошедшую со времени публикации излагаемой статьи, мы не продвинулись сколько-нибудь заметно в направлении какой-либо из этих моделей. Степан прав, что до Первой мировой войны опыт правового государства и представительных институтов в России уступал опыту соседних империй – Германии и Австро-Венгрии. Согласимся, что федеративные институты в том виде, в котором они были сформированы в советское время, являлись имитационными и нефункциональными. Также не будем спорить с тем, что в условиях слабого государства 1990-х гг. принятые конституционные решения лишь усугубили дисфункцию квазифедеративных институтов, и это только затруднило гипотетический переход к подлинному демократическому федерализму.
Однако если мы останемся в рамках представлений о прошлом, которыми оперирует Степан, то в российском историческом опыте управления этническим многообразием не найдётся ничего положительного, никакой традиции, пригодной для использования. Полагаю, что следует воспользоваться подходом, который применили сами Степан и Линц, когда обнаружили, что модель нации-государства недостаточна для описания изучаемых ими процессов, и предложили альтернативное понятие государства-нации, дабы расширить и усложнить пространство концептуальных размышлений о вариантах демократической политии. Иначе говоря, нам необходима дополнительная модель (или модели) для описания процессов государственного строительства в многосоставных обществах.
Возвращение к империи?
Нужно прежде всего оговориться, что в середине второго десятилетия ХХ века рассмотрение различных моделей государственного устройства в зависимости от успешности установления либеральной демократии утратило убедительность. Степан и Линц ещё могли размышлять в русле суждений Фрэнсиса Фукуямы о конце истории, когда направление «транзита» (помните такое понятие из девяностых?) казалось безальтернативным. Но сегодня такой подход смотрится явным анахронизмом. Во-первых, сама либеральная демократия переживает серьёзный кризис, во-вторых, потому что «момент однополярности», несомненно, миновал. Из этого не следует, что стремление к демократическому устройству нелегитимно. Но анализировать политические процессы только через призму эволюции к демократии (тем более либеральной) как единственно возможного пути развития означает жертвовать аналитическим подходом ради идеологической установки[8].
Начнём с констатации: за четверть века российская система межэтнических отношений справилась с дефляцией власти, сильными центробежными тенденциями, весьма тяжёлыми кризисными ситуациями, прежде всего на российском Кавказе, и показала удивившую большинство наблюдателей устойчивость в условиях небывалого внешнего давления. Как, с помощью каких понятий возможно описать этот опыт России по управлению этническим многообразием, если не сводить повествование к перечислению того, чего у России нет?
Приобретшее в последнее время популярность понятие государства-цивилизации здесь не поможет, оно скорее относится к тому, как страна воспринимает либеральную версию глобализации. Понятие авторитаризма (с эпитетами «электоральный» и т.п.) отражает некоторые аспекты российского политического устройства, но не объясняет характер управления этническим многообразием. И здесь я перехожу к главному тезису – о необходимости реабилитировать понятие империя, которое может служить инструментом современного политологического анализа организации власти и государства в многосоставных обществах.
Эта категория используется для описания текущих международных отношений – чаще всего применительно к США в духе «оптимистического империализма» Найла Фергюсона, либо, напротив, с упором на тенденции ослабления американского имперского доминирования[9]. Это понятие полезно и для рассмотрения международной политики России, когда мы говорим о горизонтах, но не границах[10], о сферах влияния и способности проецировать силу достаточно далеко за пределы собственной юрисдикции. В России есть обстоятельные опыты социологического и политологического использования понятия «империя» для анализа текущих проблем[11].
Существенно меньше работ, в которых основное внимание уделено разбору внутренней политики империй того периода, когда им приходилось (и приходится) иметь дело с национализмом. И это в основном труды историков[12].
В современных российских дискурсах понятие империи либо (стыдливо) игнорируется, либо агрессивно лишается легитимации. Российские оппозиционные дискурсы в эмиграции, в том числе и претендующие на научность, называют неизжитую империю источником всех самых тяжёлых проблем страны или объясняют осуждаемое поведение России через наследие имперского мифа. Деколонизация во всех значениях этого слова – от переписывания истории и других способов излечения имперского сознания до дробления страны в политической практике – предлагается как панацея. Иначе говоря, имперское в практике или сознании должно быть опознано и изжито, потому что его присутствие порождает только зло.
Между тем понятие «империя», освобождённое от агрессивно-негативной или ностальгически-позитивной эмоциональной окраски, полезно при анализе опыта национальной и региональной политики России в XXI веке.
В Российской империи начала XX века, находившейся на ранних стадиях демократизации, этничность не была институционально оформлена, национализм и в центре, и на перифериях оставался умеренно мобилизован, а отказ от программ националистического сепаратизма являлся сознательной стратегией многих политически организованных элит окраин[13]. Через потрясение Великой войны и последовавший глубочайший кризис революции и гражданских войн система трансформировалась в «империю положительной деятельности», по характеристике Терри Мартина. Она делала акцент на политику «коренизации» с её институциональным и территориальным закреплением этничности, а также на этнотерриториальный псевдофедерализм[14]. В перестроечной и постсоветской России 1990-х гг. данное институциональное наследие СССР усугубилось дефляцией центральной власти и комплексом явлений, которые тогда было принято называть «парадом суверенитетов».
В XXI веке политика в сфере управления этническим и конфессиональным многообразием руководствовалась логикой укрепления власти центра в унитарной системе. Происходило сокращение полномочий регионов под лозунгом приведения региональных законов в соответствие с российскими. Центр забрал себе контроль за назначениями руководящих кадров силовых структур в регионах, сохранив и укрепив экономические и бюджетные рычаги влияния на субъекты. Отношения Центра и этнических автономий отличаются большим разнообразием, и это результат не только и даже не столько институциональных решений, сколько элитных торгов и договорённостей, использования типичной для империй неформальной системы патрон-клиентских отношений и мобильности элит между регионами и центром.
Все эти процессы сопровождаются давлением центральной власти разной степени жёсткости. Проблемы с представительностью и широкими конституционными прерогативами Совета Федерации решены не посредством изменения пропорций представительства или сокращения полномочий, а изменением механизма формирования СФ, который теперь назначается. То есть ущербный дизайн представительного института «нейтрализован» недемократическими методами.
Русский национализм власти воспринимали и отчасти воспринимают не только как опору, но и как потенциальный вызов и серьёзную угрозу. Это типичная черта всех империй эпохи национализма, которые старались найти труднодостижимое равновесие между необходимостью опираться на национализм имперской нации (или «государствообразующего народа»), в то же время сдерживая его, чтобы не толкнуть к сепаратизму периферийные национализмы.
Если мы посмотрим на важный документ переходного периода от СССР к РФ, а именно трактат Александра Солженицына «Как нам обустроить Россию?», то увидим, как декларируемый отказ от советской империи оказывается обращением к прежнему, казалось бы, исчезнувшему пласту имперского наследия. «Нет у нас сил на окраины, ни хозяйственных сил, ни духовных. Нет у нас сил на Империю! – и не надо, и свались она с наших плеч: она размозжает нас, и высасывает, и ускоряет нашу гибель», – пишет в 1990 г. Солженицын. И тут же добавляет: «И вот за вычетом этих двенадцати (республик. – Авт.) – только и останется то, что можно назвать Р у с ь, как называли издавна (слово «русский» веками обнимало малороссов, великороссов и белорусов), или – Россия (название с XVIII века), или, по верному смыслу теперь: Российский Союз». Этот сценарий означал, по сути, возвращение к скорректированному опытом ХХ века проекту строительства имперской или большой русской нации в широко понятом ядре полиэтнической и поликонфессиональной империи. Процесс «роспуска» СССР, как вскоре выяснилось, не предполагал отказа от элементов имперского, которые можно обозначить как «неделимый суверенитет», статус «великой державы», и «зона преимущественных интересов и влияния». Можно сказать, что роспуск Советского Союза виделся части элит и большинству населения как поиск новой, менее обременительной, более приспособленной к современным условиям формы имперского существования[15].
Солженицын верно почувствовал эту тенденцию в 1990 году.
А к началу 2000-х гг., столкнувшись с невозможностью (или крайней затруднительностью) построения нации-государства, или государства-нации, власти обратились к имперскому репертуару методов управления сложносоставными обществами не только потому, что они были доступны. Их эффективность отчасти опиралась на принятие подобных методов широкими слоями населения и устойчивостью данной традиции в культуре.
Сегодня не получится сформулировать готовую модель для описания этого способа управления этническим и конфессиональным многообразием в территориально крупной стране с имперской традицией. Такую политику можно оценить как неуспешную, поскольку она не способствует утверждению демократии и верховенства закона. Однако при наличии многослойных руин различных недемократических систем, способствовавших ослаблению государственной дееспособности, росту этнонационализма и центробежных тенденций, именно эта политика позволила реанимировать государственную власть и придать системе существенно большую устойчивость. Объективная оценка ныне крайне затруднена почти истерической идеологизированностью темы. Но исторический вердикт будет зависеть от того, как страна станет развиваться в предстоящие десятилетия. Сейчас, однако, намного важнее не оценить сложившуюся практику, а осуществить её целостное, системное описание. Для решения этой задачи, повторюсь, понятие империя следует реабилитировать как инструмент политологического анализа.
Автор: Алексей Миллер, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге, ведущий научный сотрудник ИНИОН РАН
Статья подготовлена в рамках темы НИР «Ценности суверенитета, великой державы и империи как составляющие российской идентичности и ресурс социально-политического развития», реализуемой в Институте научной информации по общественным наукам РАН по итогам отбора научных проектов, поддержанных Министерством науки и высшего образования РФ и Экспертным институтом социальных исследований.
Сноски
[1] Stepan A., Linz J.J., Yadav Y. Crafting State-Nations. India and Other Multinational Democracies. Baltimore: The Johns Hopkins University Press, 2011. 308 p. Соавтором Линца и Степана выступил индийский социолог Йорендра Ядав, помогавший им с исследованием центрального для книги индийского кейса.
[2] Stepan A. Russian Federalism in Comparative Perspective // Post-Soviet Affairs. 2000. Vol. 16. No. 2. P. 133–176. Далее ссылки на эту статью даются в тексте номером страницы в скобках.
[3] Миллер А.И. Государство и нация в Украине после 2004 г.: анализ и попытка прогноза // Политическая наука. 2008. No. 4. С. 109–124.
[4] См.: Lijphart A. The Wave of Power-Sharing Democracy. In: A. Reynolds (Ed.), The Architecture of Democracy: Constitutional Design, Conflict Management, and Democracy. Oxford: Oxford University Press, 2002. P. 40–47; Lijphart A. Constitutional Design for Divided Societies // Journal of Democracy. 2004. Vol. 15. No. 2. P. 96–109.
[5] См.: Dahl R.A. Federalism and the Democratic Process. In: Democracy, Liberty and Equality. Oslo: Norwegian University Press, 1986. P. 114; Stepan A. Russian Federalism… Р. 134.
[6] Степан описывает этот опыт как уникальный, но в данном случае с ним нужно поспорить – ирредентистские проекты объединения Германии и Италии развивались именно по сценарию «собирания».
[7] “A federacy is a unitary state that incorporates one or more self-governing autonomous areas. It is distinguished from a federation in that the constitutional structure of the state is still unitary, but incorporates federalist principles”. См.: Stepan A. Federalism and Democracy: Beyond the U.S. Model // Journal of Democracy. 1999. Vol. 10. No. 4. P. 19–34; Elazar D.J. Federal Systems of the World: A Handbook of Federal, Confederal and Autonomy Arrangements. L.: Longman, 1991. P. 326.
[8] Здесь не место вступать в богатую подходами дискуссию о демократии вообще и о её возможных нелиберальных (illiberal) формах и принципах в частности. Отмечу только, что считаю книгу Чарльза Тилли хорошей отправной точкой для размышлений на эту тему. См.: Tilly Ch. Democracy. N.Y.: Columbia University Press, 2007. 234 p.
[9] Go J. Patterns of Empire: The British and American Empires, 1688 to the Present. Cambridge: Cambridge University Press, 2011. 304 p.
[10] См., например: Мюнклер Г. Империи: логика господства над миром: от Древнего Рима до США / Пер. с нем. Л.В. Ланника. М.: Кучково поле, 2015. 400 с.
[11] См., прежде всего, работы А.Ф. Филиппова: Филиппов А.Ф. Наблюдатель империи (империя как социологическая категория и социальная проблема) // Вопросы социологии. 1992. No. 1. С. 89–120; Filippov A. A Final Look Back at Soviet Sociology // International Sociology. 1993. Vol. 8. No. 3. P. 355–373; Филиппов А.Ф. Смысл империи: к социологии политического пространства. В кн.: С.Б. Чернышев (Ред.), Иное. Хрестоматия нового российского самосознания. Т. 3. М.: Аргус, 1995. С. 421–476; Filippov A. Der Raum der Systeme und die großen Reiche. Über die Vieldeutigkeit des Raumes in der Soziologie. In: S. Hradil, F. Traxler (Hrsgg.), Grenzenlose Gesellschaft. Opladen: Leske und Budrich, 1999. S. 344–358.
[12] См.: Osterhammel J. The Transformation of the World: A Global History of the Nineteenth Century. Translated from German by P. Camiller. Princeton: Princeton University Press, 2015. 1192 p.; Berger S., Miller A. (Eds.) Nationalizing Empires. Budapest: CEU Press, 2015. 701 p.; Kumar K. Visions of Empire: How Five Imperial Regimes Shaped the World. Princeton: Princeton University Press, 2017. 598 p. Недавнее обращение к этой тематике в России – специальный номер журнала Quaestio Rossica, см.: Antoshin A. Empires and Ethnic Communities in Russian History // Quaestio Rossica. 2024. Vol. 12. No. 1. P. 7–16.
[13] См.: Миллер А. Империя Романовых и национализм. Эссе по методологии исторического исследования. М.: НЛО, 2010. 316 с.; Cusco A. Russians, Romanians, or Neither? Mobilization of Ethnicity and “National Indifference” in Early 20th-Century Bessarabia // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. Forum: “National Indifference” in the Russian Empire. 2019. Vol. 20. No. 1. P. 7–38; Brüggemann K., Wezel K. Nationally Indifferent or Ardent Nationalists? On the Options for Being German in Russia’s Baltic Provinces, 1905–17 // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. Forum: “National Indifference” in the Russian Empire. 2019. Vol. 20. No. 1. P. 39–62; Miller A. “National Indifference” as a Political Strategy? Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. Forum: “National Indifference” in the Russian Empire. 2019. Vol. 20. No. 1. P. 63–72.
[14] См.: Мартин Т. Империя «положительной деятельности». Нации и национализм в СССР, 1923–1939 / Пер. с англ. О.Р. Щёлоковой. М.: РОССПЭН, 2011. 662 с.; Martin T. The Soviet Union as Empire: Salvaging a Dubious Analytical Category // Ab Imperio. 2002. No. 2. P. 91–105; Kaiser R. The Geography of Nationalism in Russia and the USSR. Princeton: Princeton University Press, 1994. 496 p.; Hirsch F. Empire of Nations. Ethnographic Knowledge and the Making of the Soviet Union. Ithaca and London: Cornell University Press, 2005. 388 p.
[15] См. подробнее: Миллер А. Российская империя и Советский Союз – диалектика разрыва и преемственности // Quaestio Rossica. 2024. Т. 12. No 1. С. 339–352.
Источник Source